Судьбинушка

Выпуск газеты: 

 

«Возвесели ихъ за все скорби, слезы и страданiя земныя»

(из Акафиста об усопших архимандрита Павла (Груздева)

«Как же без Бога все это пережить?!»

Слова девушки, узнавшей эту историю

 

Евдокия неподвижно сидела на краю кровати. Глаза её смотрели в окно, но взгляд был устремлен вглубь сердца, вглубь прожитого и пережитого. Вот сейчас испустил дух тот, кто был ей почти пятьдесят лет мужем, но так и не стал близким человеком. Кем же он был для неё? Она не могла лгать себе. Напрашивался единственный безжалостный ответ: мучителем.

В детстве великой радостью для Дунюшки были поездки в город к Казанской. Сердце её ликовало, как только показывался купол главного храма в честь прославленного образа Царицы Небесной. Монастырь располагался на окраине города, и не надо было погружаться в городскую толчею, а сразу при въезде, повернув налево от Благовещенской церкви, оказывались в полюбившейся всей душой обители. И хоть сильно страдала девочка от невозможности исполниться самому заветному её желанию – остаться в этом «вожделенном граде» навсегда, втайне надеялась всё же склонить маманю и папаню к своему прошению, когда поможет им поднять младших сестру и братика.

В церковно-приходской школе Дуня училась в одном классе с двоюродной сестричкой и лучшей подружкой Параней. Они были первыми ученицами и более всего любили церковные богослужения, с младенческого возраста рядышком со своими мамами пели и читали в сельской церкви. Окончание ими школы пришлось на семнадцатый год, разрушивший весь привычный здравый уклад жизни, бедой ворвавшийся в каждую семью.

Страшнейшим потрясением для детской души стало убийство Царской Семьи: этих лично незнакомых, живших вдалеке людей сердце её чувствовало, как самых родных… Она возрастала и сначала неосознанно утром и вечером вспоминала на молитве их дорогие имена, а позднее горячо просила им здравия и благоденствия. Теплое воспоминание из детства всегда дарило ей радость. Чтобы показать народу свою близость к нему в тяжелое военное время и поддержать веру в победу, ранней зимой 1914 года в Рязань приехал Государь Николай II. Почти все сельчане – кто в санях, кто пешком, переправились на другой берег закованной льдом Оки в город встречать Царя! Восьмилетняя девочка была исполнена торжественностью и испугом, озирая множество черных длинных верениц движущихся по белому снежному пространству саней. Оставив повозку при въезде в город, папаня с Дунюшкой с большим трудом добрались через Старый базар к Астраханской улице, по которой должен был проследовать Император. Людей было так много, что, крепко держась двумя ручками за руку отца, она то и дело с тревогой вглядывалась в его глаза. Отец был переполнен радостью, взглядом утешал её и, обнимая свободной рукой, прижимал к себе, согревая. Колокольный перезвон множества городских церквей устремился в небо и будто раздвинул улицы. Люди замерли. Папаня старался повыше поднять дочь, у которой перехватило дыхание… Волна оживления и громового «ура!» достигла их, и тут девочка увидела в медленно следующем посередине улицы темном автомобиле Государя: он приветствовал людей, взмахивая рукой. Ей стало так весело: она знала его по портрету, знала, что у него такие же ясные добрые глаза, как у их папани. «Господи! Слава Тебе, что у нас такой царь!»

В восемнадцатом году эта радость была убита, и погашена надежда: любимая обитель закрыта и разграблена.

В двадцать четвертом году Евдокии исполнилось восемнадцать лет, и, по сельским благочестивым понятиям, она стала невестой. Как же настойчиво просил её скромный рассудительный Митька стать его женой, сколько раз засылал он сватов к её родителям. Впервые воспротивилась она их воле, не дерзостью, а молчанием. Когда же в доме появились посланные просить благоволения от Алексея, удалого красавца, сердечко защемило, щеки зарделись, и, выйдя к ним в переднюю, чувствуя неодобрение родителей, с болью отводивших взгляды от своего чада, не поднимая глаз, дала свое согласие. Так началась безрадостная долгая, казалось, бесконечная, супружеская жизнь.

Царила ли любовь тогда в ее сердце? А тогда, когда муж вернулся с войны? Но к тому времени Евдокия и сама стала другой: иссякла в ней последняя веселость. В тридцатые годы раскулачили её небогатых родителей, вынудив их покинуть родные места, уничтожили сельское кладбище, сравняв с землей могилы дорогих ушедших людей, а во время войны она едва не потеряла младшую дочку, родившуюся в сороковом. Страдавшую от голода малютку от безысходности накормили подсолнечным жмыхом, которым питались сами, она невообразимо распухла и лишь чудом не умерла.

Алексей возвратился уже в конце сорок пятого. И первое, что сделал, — достал из нагрудного кармана и положил на стол листок: «Вот это меня спасло!» Провожая супруга на кровавую брань, Евдокия вшила в гимнастерку «Живый в помощи» — переписанный ею из Псалтири девяностый псалом. Всю войну он был командиром орудия, участвовал в крупнейших сражениях, находясь в самых горячих местах, дважды попадал в плен, бежал к своим, нагоняемый натасканными собаками. После победы по дороге на родину с молодым комиссаром удалились по нужде от эшелона и подорвались на мине. Муж выжил. Поврежденные осколками челюсть и руки залечили, и после госпиталя он победителем вернулся в село.

Многие сельчанки, не дождавшиеся мужиков, всячески привечали его. Вспомнилось, как, разыскивая младшую дочку, Евдокия прибежала к дому её подружки и постучалась. Когда дверь открылась, на пороге, выставив вперед бедро и загораживая проход, встала мать девочки Верка, раскрасневшаяся, красивая какой-то дерзкой пугающей красотой, и, не слушая робкого вопроса о дочери, певуче насмешливо спросила: «Хозя-аина у меня ищешь?»

Осознавая себя неудельной и нелазушной, соперничать с крепкими и здоровыми бабами, у которых «всё в руках горит», Евдокия не могла, да и не имела для этого ни желания, ни душевных сил. Молчаливая, всегда в черной юбке и скромной кофточке, в платочке или полушалочке, она стеснялась надевать новые вещи, поначалу носила их только дома. Некоторые односельчане так и называли её «монашкой», но многие, любя, обращались к ней не иначе как «Дунюшка».

Часто после колхозных работ мужики вваливались в дом своего бригадира, и под бранные и самохвальные речи начиналась пьянка. Не столько из уважения к старшему, сколько из боязни быть осмеянными, они вливали в себя стакан за стаканом.

В спешке подавая на стол закуску, Евдокия иногда обмирала, будто насквозь пронзенная в самую сердцевину своего бытия насмешливо-пренебрежительным: «Николашка». Внезапное глумливое упоминание имени любимого, Богом данного Правителя, лишало ее сил, что служило поводом к грубому понуканию.

Нередко отцом призывался к столу юный сын. «Серёнька, пей!» — подбадривал родитель, протягивая ему полный стакан водки. Материнское сердце разрывалось, Евдокия с криком «Ирод!» кидалась к мужу, безуспешно пытаясь выхватить ненавистное питиё. Сын с юности так всю жизнь и пил горькую.

Сколько раз, преодолевая гнетущий страх, Евдокия выходила в любую погоду в ночной мрак из дома и, вслушиваясь в обманчивую тишину, обходила свое большое село, зная, что сын может, упав нетрезвым, замерзнуть, стать жертвой злых людей или зверей. Стукальщик Григорьич, приближаясь, окликал и докладывал: «Не видал, не видал, буду смотреть». Митька, после их с Алексеем свадьбы женившийся на Паране и долгие годы бывший председателем сельского совета, после служебных дел часто возвращался домой в ночное время и, узнавая её при встрече, ласково с сочувствием спрашивал: «Что, Евдошенька, свово ищешь?» От его помощи она отказывалась, бежала к другим мужикам за подмогой…

Старшая дочь устроила семейную жизнь вдали от родных мест. Один за другим рождались желанные дети, но после внезапной смерти мужа привезли её с тремя сыночками в село. Отец, однако, отказал ей в приюте и милости, мальчиков из своего дома изгонял. Мучимая положением дочери, долгими безсонными ночами Евдокия терзалась в раздумьях: «Как же он не боится?! Вот ведь и иконы всегда в нашем доме, и никогда в церковь мне ездить не запрещал, да сам часто наставлял других: «Бог не Микишка, у Него Своя записная книжка». И никому не слышимый вопль исторгался из её души: «Царица Небесная, помоги!»

Младшая дочка после окончания семилетки захотела пойти учиться в медицинское училище. Узнав об этом, отец разъярился: «В фершалки собралась? Дармоедкой хочешь быть?!» И как был в кирзовых сапогах, налетел с кнутом и начал стегать девичье тело. Дочь рухнула на пол, а мать, изнемогая в своём безсилии, бегала вокруг, выкрикивая: «Изверг, оставь девку!», пока он не опамятовался и оставил потерявшую сознание обмочившуюся девочку.

После этого Евдокия еле приплелась в город, в единственную открытую тогда Борисоглебскую церковь на исповедь. Слёз не было, не жаловалась она, а каялась. Каялась, что называла мужа худшими из имен, что терпения уж нет никакого. Батюшка хоть и молодой был, утешая её, сказал, что и в своей семье от близких попускается испытывать вражью лютость, но переносить надо с надеждой на воздаяние в вечности. С тем и жила дальше.

Однажды, ночуя с крошечной внучкой, Евдокия уловила звуки, заставившие её подняться и приникнуть к окну. Из двора уводили лошадь. Сердечко заколошматилось: лошадь колхозная. Выждав некоторое время, она схватила спящую малютку и кинулась в черную темень. Забыв о собаках, вбежала в соседский палисадник и судорожно застучала в окно. Опасаясь, что лихие люди не пощадят и ребенка, все же тихо крикнула: «Лёшка!» Из сеней вскоре послышался притворно-сонный голос соседки: «Ну, кто там?» — «Лёшку зови. Лошадь угнали», — только и смогла выдохнуть. С громкими ругательствами, на бегу застегивая исподнее белье, из дома выскочил муж и кинулся вслед конокрадам.

Отчаянный, всегда уверенный в себе, нагрянувшую вдруг болезнь муж никак не мог принять, примерить к своему крепкому и здоровому, как ему до того чувствовалось, организму. Получив в городской больнице подтверждение страшного недуга, на другой же день вытребовал, чтобы его оттуда, не медля, увезли. Сама больничная обстановка, несвобода были противны его внутренней необузданности. Трясясь в телеге всю долгую дорогу до дома, уже испытывая мучительные боли в теле, он нестерпимо страдал душой. Чувствуя неумолимое приближение вечной разлуки с этим уголком земли, где было суждено ему прожить почти семь десятков лет, жадно взирал вокруг. Проезжая по селу, слабо отвечал на приветствия встречных, явно досадуя на то, что не может добраться никем не увиденным. В его кратких словах звучала боль расставания. Угас он быстро, за два месяца.

Почти не отходившая от больного супруга, Евдокия в первый июньский день на рассвете вышла во двор. Над ней низко неторопливо пролетела ворона и трижды каркнула. «Сегодня!» — ударило в сердце. Когда она вернулась в дом, муж хрипло позвал её, впервые за долгие-долгие годы по имени. Евдокия метнулась в чулан и встретила прощальный взгляд его измученных глаз. Муж разомкнул губы и отчетливо произнёс: «Прощай и прости!»

Так кем же был этот человек для неё? И освободила ли её его смерть от надругательств и унижений или обрекла на большие?

В шестидесятом, когда у младшей дочери родилась девочка, Евдокия, видя, как муж радуется этой крохе, как ласково играет и шутит с ней, глубоко в груди ощущала теплом робкую надежду. «Вот ведь её любит», — как бы оправдывала его в глазах Божиих. Десять лет эти два человека дарили друг другу искреннюю горячую любовь. Собираясь по делам, Алексей запрыгивал на телегу и выкрикивал: «Па-адружка моя-а!» и внучка, где бы ни была, срывалась и со всех ног неслась к деду. Он усаживал её рядом с собой и, как не противилась Евдокия, увозил девочку. Было такое, что уже глубокой ночью во двор вернулась лошадь из дальней деревни; стоя, с кнутом в руках, ею правила пятилетняя внучка, а дед спал крепким пьяным сном, ничуть не волнуясь о возможном нападении волков или злых людей. Возвращалась девочка и одна, прошагав около десятка километров от соседнего села. Отлучившись в правление колхоза, дед оставил её в повозке у поилки, и она, упав меж раздвинувшихся досок телеги, угодила в грязную жижу, сбитую конскими копытами. Выбравшись, Настя не растерялась и познакомилась с первыми встреченными ею ребятишками, которые с радостью устремились с ней на речку, а, отмывшись и накупавшись, всей гурьбой немного проводили её в нужную сторону. «Чего только не было! Как же Настинка-то деда провожать будет?!»

«Ой, что-ж это я? За своими бежать надо: за Маней с Полей – тело обмыть, и сразу к Тоне, чтоб с Псалтырью читать шла, а Нюрочка-золовка уж о поминках начнет хлопотать».

Евдокия с трудом поднялась, вышла из-за гардероба и упала на пол пред образами: «Господи-и-и! Да прости ему всё-о! Го-осподи, а обо мне-то, погани поганой, чё говори-ить?!»